И.Долгополов "Портрет камеристки инфанты Изабеллы"
(Рубенс Петер Пауль "Портрет камеристки инфанты Изабеллы")
В один из самых обыкновенных дней 1625 года Рубенс вдруг спускается с небес своих грандиозных полотен, населенных богами, героями, королями и королевами, и рисует карандашом маленькую камеристку.
Это вовсе не его любимый тип женщины. В его холстах обычно царствуют крупные, пышнотелые, полные избытка жизненных сил героини. На рисунке совсем юная придворная. Почти подросток. Этот хрупкий цветок возрос в душных покоях дворца, где самим воздухом служили фальшь, интрига, условность. И все же жизнь есть жизнь, и, невзирая на эту искусственную атмосферу двора, а может, именно вопреки ей, в чертах лица камеристки, в заостренных скулах, в упрямом подборе шалуна-подростка озорная, ребячья угловатость. Забегая вперед, должен сказать, что эти черты плутоватого бесенка исчезнут в живописном варианте портрета.
Шуршит карандаш по листу бумаги. Мастер пристально вглядывается в модель, отмечает выражение лукавства, некоторую смущенность, грациозность и некую вульгарность. Глядя на рисунок, будто видишь, как на ее лице вспыхивает костер румянца, как вдруг становятся влажными широко открытые чуть-чуть косящие глаза, прилежно избегающие пристального взгляда художника. Шутка ли, сам Рубенс рисует ее! Какой ураган чувств проносится в душе молодой женщины! Я вглядываюсь в удивленно поднятые, тщательно выщипанные брови, в широко расставленные глаза, в дрожащие краешки чуть-чуть припухлых губ, вот-вот готовых улыбнуться. На выпуклый лоб падают почти невесомые, шелковистые пряди волос. Мягко обнимает изящную шею воздушное жабо. Камеристка на этом рисунке Рубенса напоминает очаровательного птенца, внезапно высунувшегося из гнезда.
Блестит, блестит капля серьги в маленьком ушке придворной красавицы. Сколько историй, сколько романов, сколько трагикомедий доходило до слуха этой юной женщины! Да, она много знает. Светская учтивость, строгие рамки этикета не могут сдержать биения пульса природы. Лукавая смешинка вот-вот готова превратиться в улыбку, и тогда покажутся жемчужные острые зубки... Но, будто охваченная каким-то воспоминанием, камеристка на миг задумывается. Еще сильнее косят глаза, убегая от взора рисующего ее пожилого мужчины, этого столь великого живописца и столь малого по знатности придворного.
О чем думает художник, рисующий юную прелестную модель? Может быть, он вспоминает о том, что ему уже сорок восемь лет, что он стоит на пороге полувека своего пребывания на этой грешной земле, которую он избороздил в своих неуемных странствиях по чужим, вовсе не нужным ему поручениям? Нет, все это не так, он сам хотел участвовать в этой игре, сложной, запутанной, порой опасной, и ничуть не жалеет об этом.
Но... Молчание, молчание... Бежит карандаш, и на листе бумаги появляются черты милой женщины-девушки. С упоением творит Рубенс живого человека. Творит, чтобы oставить его навсегда людям.
Вот, наверное, почему называют талант Леонардо, Рафаэля, Тициана и, конечно, его, Рубенса, божественным. Кто, кроме самого бога, способен создать вмиг взрослого живого человека?
Камеристка задела самые тайные струны сложной души Рубенса. Он отлично, как никто, видел огромный и колдовской мир людей, знал всю бездну человеческих страстей, глубоко прочувствовал всю радугу человеческой комедии. И он увидел в этой молодой женщине себя, свою сестру по счастью и несчастью быть человеком, нести бремя страстей, знать и молчать!..
Рубенс решает, окончив рисунок, написать картину ,,Портрет камеристки". И тут свершается чудо, уже однажды бывшее в искусстве немногим более столетия назад, когда великий Леонардо создал Джоконду.
Представьте на миг Гулливера, который затеял выковать колечко лилипутке... Так Рубенс, создавший помпезные, потрясавшие воображение современников полотна, в которых отражались то страшные минуты Голгофы, то величественные сцены из мира античных мифов, то грандиозные битвы охотников со львами - этот колосс живописи вдруг останавливает свой взор на скромной камеристке. Что случилось? Ведь Рубенс не слишком баловал придворных портретами: он был занят иными делами. Еле успевал реализовывать огромные заказы, приносившие соответствующие дивиденды, и, кроме того, его гений просто не был расположен тратить себя на разглядывание отдельной особи в этой дворцовой карусели. И все же Рубенс пишет камеристку.
Возможно, в душе его давно втайне зрела мысль сказать нечто острое, правдивое о дворе, о той атмосфере утонченной фальши и лжи, которая сопутствует каждой монархии, какой бы великой или малой она ни была. Но мастер предельно осторожен. Ему абсолютно несвойственно низвергать кумиры. Ведь Рубенс сам - придворный. И поэтому мы не найдем в его огромном творческом наследии ни одного холста, ни одной композиции, ни одного портрета, разоблачающих эту внешне величественную, а порою столь пустую и ничтожную мистерию лицедейства. Рубенс не был Гойей. Он был галантным, философски широким, утонченным дипломатом и живописцем, вольно и невольно воспевавшим королевскую власть, как ни тяготила его иногда эта участь. Ведь он записал однажды: „Придворная жизнь стала... ненавистна".
Но художник Рубенс не мог хоть раз не сказать о том, что угнетало и тревожило душу, не оставить правду потомкам. И он пишет «Камеристку», вкладывая в портрет весь свой горький опыт и невеселые заметы сердца. В письмах молодой Питер Пауль не раз упоминает о своей осторожности и сдержанности. Художнику Рубенсу, не раз говорившему в своих картинах языком аллегорий, была свойственна некая закодированность. Он ценил тайну. Поэтому «Камеристку» надо разглядывать долго.
Всмотритесь пристальней...
Из мерцающего полумрака глядит из далекого XVII века молодая женщина. Триста пятьдесят лет разделяют нас. Но неотразимой свежестью поражает волшебство человекотворения кисти Рубенса. Неуловимы тончайшие валеры. Нет открытых красок в этой виртуозной живописи. Все сплавлено в единую гамму, погружающую нас в то время, заставляющую дышать именно тем воздухом, которым дышали сам Рубенс и его очаровательная модель.
По-лисьи, ласково и немного жутковато взирают на нас немигающие глазки. Вздернуты, будто в изумлении, брови. Ни единая морщинка не омрачает гладкое чело камеристки. Она не может показать своей заботы. Но вздрагивающие тонкие ноздри острого, как клюв птицы, носика напряжены. Также напряжены расширенные зрачки, невольно выдающие взволнованность юной женщины. Плотно сжаты искусно нарисованные губки. Они немы. Из них не вылетит ни одного лишнего слова.
Хозяйка этой ангельской, еле заметной улыбки, умеет хранить дворцовые секреты. Двор не терпит нескромных свидетелей своих тайн, хотя, как и действующие лица жизненных мелодрам, трагикомедий и просто трагедий, свидетели все-таки обязательны. Но в том-то и величайшее умение актеров, ходящих по проволоке этого страшноватого дворцового представления, coхранить необходимое равновесие. Не упасть. Не разбиться. Остаться существовать в милости и довольстве... Чуть-чуть шелестит подкрахмаленное жабо. Мерно колышется грудь красавицы. Мы не видим изящных, маленьких рук, сжимающих платок, не слышим постукивания каблучков нетерпеливых ножек... Как-то неуютно чувствуешь себя под проницательным взором этих слишком внимательных глаз, оценивающих мгновенно все. Все до дна...
Мы не знаем, к какой из групп вечно враждующих придворных принадлежит наша героиня, нам не известно даже ее имя, но мы можем с уверенностью сказать: она участник игры, небезопасной, но бесконечно привлекательной и желанной, несмотря на никогда не покидающее чувство страха. Не забывайте, что лишь один ложный шаг, порою всего лишь неосторожное слово могли стоить очень дорого в ту далекую от нас пору!
Как все это отлично знал сам Рубенс, много лет мечтавший разрубить золотой «узел честолюбия и отдаться целиком во власть любимого им дела - живописи! Художник, будучи кумиром европейских дворов, слишком рано ощутил всю унизительную горечь полулюбви, полувосторгов, свойственных аристократии, никогда не забывавшей иерархической лестницы, распределявшей строго меру знатности и приближенности к трону, дававшему истинное влияние. И никакая слава Рубенса-творца, никакие коллекции и сокровища искусства, принадлежащие художнику, не могли превратить его в одного из вельмож, обладавших наследственной знатностью.
«Камеристка» не просто изображение, это своеобразный трактат, исследование, психологический анализ, если хотите, символ суетной и пустой борьбы за влияние и власть.
Были искусствоведы, считавшие, что Рубенс в своих портретах не был глубоким психологом. Боюсь, что это неверно. Вспомним слова Стендаля: трудно отделить большого художника от мыслителя, как нельзя отделить художественную форму от художественной мысли.
Так маленький портрет Рубенса раскрывает нам страницы тревожных, нелегких, вздорных, сладких и горьких будней двора инфанты Изабеллы, и порою нам кажется, что испытующими глазами камеристки на нас глядит сам Рубенс, всезнающий и немного циничный. Ведь иногда художник находит модель, в которой видит частицу себя, а иногда и всего себя. Так было в портрете Джоконды, начатом Леонардо тоже накануне своего пятидесятилетия, когда скромная супруга купца из Флоренции мановением кисти гениального да Винчи вдруг стала символом человека эпохи Возрождения. «Камеристка» Рубенса несет в себе пороки и достоинства своего времени. И этот портрет при более тщательном и близком с ним знакомстве рассказывает зрителю не меньше, чем иные фолианты летописей тех далеких дней.
Леонардо и Рубенс... Едва ли среди гигантов живописи есть фигуры, столь несхожие в своем творчестве, в мировидение и все же имеющие столь много общего в том, как они, обладавшие столь великим даром, тратили отведенное им судьбою время совсем на иные деяния. С той лишь разницей, что Леонардо большую часть жизни отдал наукам, оставил ярчайший след как первооткрыватель и предтеча во многих сферах естествознания, не жалел времени, ради прихотей вельмож изобретая для великолепных празднеств все новые и новые чудеса и услады, а иногда придумывая новые виды грозного оружия, надобного для ведения истребительных войн. Рубенс же посвятил себя дипломатии, тратил бесценное время на разъезды и путешествия для выполнения деликатных поручений, которые в конечном счете не принесли ему особой славы. Такова ирония судьбы.
Однако надо заметить, что Леонардо оставил нам считанные творения своей живописи, в отличие от огромного наследия Рубенса, который писал с невероятной быстротой, правда, не без помощи своих талантливых учеников и помощников, поражая современников грандиозными полотнами. И тот и другой, не будучи от рождения знатными, всю жизнь испытывали хотя и всячески скрываемое, но не всегда легко переносимое презрительное отношение со стороны вельможной черни, населявшей тогда дворы Европы.
Порою светлейшие владыки государств проявляли больше тепла и добрых чувств к этим гениальным художникам, чем чванливый, ущербный, бесконечно убогий, духовно пустой мир раздутой спеси, прикрывавший свою неполноценность пышными регалиями и веками утвержденным правом давить все новое и живое, пришедшее в этот мир окаменевших этикетов и рангов.
Где-то пробили старинные часы и рассыпали хрустальный перезвон, потревожив покой мастерской. Время. Как оно летит! Как зыбко и как стремительно кратко наше пребывание на земле! Камеристка вздохнула. Поправила прическу. Блеснули кольца на узкой бледной руке. Сверкнули глаза. И снова погасли.. Ей были свойственны грация, спокойное изящество уверенной в себе юной женщины. Но иногда по ее непроницаемому лицу пробегала мимолетная грусть от каких-то ей одной ведомых неудач, а может быть, трудно давшихся успехов. В глубине ее теплых, медового оттенка глаз таилась почти незримая льдинка опыта, такого дорогого и уничтожающего саму душу. Молодая дама никак не могла скрыть ту слегка вульгарную и горьковатую мину, которой обладали многие участницы дворцовой карусели, порою судорожно веселой, а иногда тоскливой и нудно-однообразной... Ах, этот нектар пустейшей светской улыбки, скрывающий все и создающий лишь иллюзию радости общения! Это кажущееся сияние приветливых очей с чуть приспущенными подведенными ресницами, за которыми прячется хорошо вымуштрованное умение скрывать свои чувства. Не дай бог поверить и попасть в плен этой цветущей пустоте, обряженной в ласковые, мягкие ткани. Нет, нет, бойтесь придворных красавиц, если вы не сам король или герцог. Вы погибнете ни за понюшку табаку, поверив в их русалочью прелесть.
Рубенс писал. Но его мысли блуждали далеко-далеко от Антверпена, он еще и еще раз переживал многократные неудачи своих миссий в Париже. Этот Ришелье, дьявол в одеянии кардинала. Перед ним мог побледнеть сам Макиавелли, знавший, как никто, все тайные пружины власти... Вдруг камеристка вздохнула и поднесла кружевной платок к губам, скрывая зевок. Художник вздрогнул. Он на миг потерял внутренний контакт с моделью, и женщина мгновенно почувствовала это. Как изменилась она с того дня, когда он сделал свой рисунок!
Широко поставленные глаза глядели на Рубенса прямо, словно испытывая художника, без всякого стеснения. Взор юной придворной будто пытался постигнуть, раскрыть саму душу мастера - настолько зрел и многоопытен был этот прозрачный взгляд. Лицо стало непроницаемо. Странный, еле заметный румянец блуждал по скулам. Куда-то убежала улыбка, ранее отраженная на рисунке.
Да, облик этого юного создания очень изменился.Перед ним была новая натура. Будто другая женщина. Она повзрослела за эти короткие недели на годы. А быть может, он нашел в ней новые черты характера или захотел увидеть в камеристке мудрость прозрения, которую сам сразу не разглядел? Куда девались девичья расплывчатость, мягкость, незащищенность, куда пропали робкая раздвоенность и смущенность от общения с ним? Да, она успела узнать многое о нем, Рубенсе, и он чувствует это. Живописец отходит от мольберта и долго-долго глядит на модель и холст.
Ах, как раним этот великий мастер, думала камеристка. Ведь он, конечно, знает, что весь двор твердит: Рубенс-плебей, выскочка. Но ведь она-то чует не хуже других, чего стоят надутые индюки, кичащиеся своими родословными, напыщенные гранды, для которых геральдика куда значимей живой души человека. Да они не стоят ногтя этого доброго и немного грустного большого мужчины. Почему он невесел?..
...Луч солнца раздвинул штору, скользнул по золотой раме огромного полотна, пробежав по стене, увешанной эскизами, этюдами голов, рисунками и картинами, опрокинулся в большом зеркале и радужными зайчиками упал на палитру мастера. Загорелись золотистые охры, вспыхнула английская красная, зарделась киноварь... Рубенс улыбнулся. Он любил жизнь, этот сын Фландрии. Любил людей, хотя нередко поражался их коварству и лживости. Но он не забыл свое детство и добрую мать Марию, ласковую и простую, ее сильные, добрые руки, умевшие делать все. Он хорошо помнил прогулки за город, когда огромное вечернее солнце озаряло поля и шедших домой усталых крестьян, слышал их песни... Да, как далеки эти грубоватые, простые люди от изысканных и пустых, любезных и куртуазных придворных, часто бездушных и жестоких в своем стремлении владеть и повелевать. И снова и снова вставала перед Рубенсом пестрая панорама его странствий. Вмиг оживали перед глазами вереницы людей, вершивших судьбы Европы, целых государств.
Бекингем! Вот человек, который способен на все во имя любой своей прихоти... Рубенс вспомнил рисунок герцога Бекингемского, который он сделал в этом же, 1625 году. Что за чертовщина? Как порою становятся похожи глаза маленькой камеристки на пронзительные и прозрачные очи английского лорда. Или ему это показалось? Нет, где-то их роднит причастность к одной и той же человеческой комедии, особенно при дворах их величеств. Разница лишь в значительности актерских ролей, но спектакль один!
Как всегда, бездонно глубок любой рисунок, эскиз, этюд, набросок, выполненный великим мастером-реалистом, для которого лист бумаги, полотно, карандаш, кисть, краски - не предлог для формотворчества, а инструмент для исследования и отражения Природы, Жизни, Человека...
Вглядитесь в творения истинных мастеров, и вас потрясет мера знания и прозрения, вложенная в каждый штрих или мазок. Сколько самодисциплины, собранности и истинного восторга перед натурой требует появление шедевра, где каждое движение руки есть продолжение биения сердца художника! Надо хорошо представлять, какой затраты энергии, какого внутреннего огня стоит каждое касание кистью холста или карандашом бумаги. И этот огонь надо беречь. Беречь силы.
Великие мастера искусства говорили, что живопись - слишком ревнивая любовница и она не терпит соперниц. В этом на первый взгляд полушутливом высказывании скрыта глубочайшая правда: ведь силы любого, даже самого могучего человек измерены, и всякая трата энергии имеет свой предел. И как жестоко мстит с годами судьба тому, кто разменял свой гений, слишком щедро раздавая время на занятия, далекие от главной песни своей жизни - искусства...
Порой Рубенс, а до него Леонардо, считал, что приближенность к сиятельным вершинам европейских дворов необходима и помогает главной линии жизни. Но, к сожалению, со временем стало ясно, что в суете придворных будней мелькали и таяли быстротечные годы, и вот наступал миг, когда жестокий рок произносил свое суровое слово. Кажущаяся бездонность силы, темперамента сменялась вялостью и недугами.
И вот тут-то, в минуты нежеланного покоя, у каждого из великих творцов наступало прозрение, всегда позднее и тем более горькое и жестокое. Становилось до ужаса ясно, в какую бездну канули драгоценные годы, столь необходимые для творчества, для самовыражения.
И парадокс заключался в том, что в пору зрелости, а если говорить точнее, заката, у этих гигантов искусства наступало то удивительное ясновидение, когда вопросы мастерства исполнения не представляли никаких затруднений. Но не хватало самого малого - силы.
Ослабевшие, сведенные болью руки не держали кисть, зрение теряло зоркость, само сердце, раньше казавшееся неизносимым, проталкивало по взбухшим венам некогда бурлившую кровь. Лишь только мозг, этот звездный скиталец, еще посылал все. более безответные призывы к творцу - твори, созидай!.. Великие замыслы теснились в голове художника, а ставшее как бы чужим тело покоилось на ложе хвори и недугов.
Боже, подумает читатель, как все это банально! Может быть. Но, как ни странно, истории великих жизней все же подтверждают многократность подобных просчетов у самых, самых мудрых из детей нашей матери-земли. Сравните жизнь и творчество двух близких по времени колоссов живописи - Рубенса и Рембранта и вам станет страшно от ощущения наполненности и исчерпанности предела всех сил, отданных достижению пластического самовыражения, у одного из них, Рембрандта, и недосказанности и – да простят меня - порою легковесности некоторых необъятных по метражу холстов Рубенса и его помощников, в таком количестве заполняющих музеи мира.
Правда, все относительно, ибо любой «плохой Рубенс» лучше во сто крат иного другого полотна, но разговор-то идет о вершинах мирового искусства, и когда мы любуемся шедеврами, созданными волшебной кистью самого Леонардо или самого Рубенса, у нас невольно возникает горчайшая, но неотступная и простая до тривиальности мысль: сколько бы могли эти мастера создать неподражаемых полотен, таинственных и великолепных, если бы...
И тут мы мгновенно зрим Леонардо, запускающего шутихи-фейерверки при дворе Лодовико Моро или мастерящего диковинных чудовищ на потеху светлейшему папе Льву X, или слышим топот коня, несущего Рубенса в очередную рискованную многомесячную поездку. Но к чему эти воспоминания, терзающие душу? Ведь мы люди, и, может быть, именно благодаря этой мучительности судеб творцов, таких, как Леонардо или Рубенс, от сложности их творчества и рождались эти неповторимые шедевры.
Есть у каждого из больших мастеров полотна, приоткрывающие эту тайную трагедию, часто незаметную для живущих бок о бок с ними людей. И, пожалуй, самые потрясающие документы - о судьбах мастеров - их портреты. Таков Рубенс... Не могу не вспомнить встречу с Паулем Рубенсом во Флоренции.
Утро. Воскресенье. Гремят колокола. Сам воздух города, казалось, трепещет от этого праздничного гула. Галерея Уффици. В огромное открытое окно льются серебряный свет и веселый перезвон курантов. Я брожу, зачарованный, по залам галереи. Гениальный Боттичелли, колдун Гойя, великий Леонардо, могучий Тициан, чарующий Рафаэль... Нет, нет сил, чтобы охватить неохватное... Снова и снова я иду по музею.
В одном из залов меня вдруг останавливает пристальный взгляд...
"Изабелла Брандт" Рубенса.
Задумчиво, внимательно взирает супруга Питера Пауля. Позади полтора десятка лет совместной жизни, полные встреч и разлук, радостей и разочарований, ожиданий. Она знает все о своем муже. И его силу, и его слабости. И круговерть придворной суеты, от которой не уйдешь. Она видела минуты его безысходной усталости и отчаяния от ощущения убегающих по-пустому дней жизни. Она чувствовала ход этой чудовищной машины государственности, одним из колесиков которой был ее великий и порою такой беспомощный муж...
И вдруг я ощущаю на себе пронзительный, почти страшный по своей жестокой пронизывающей силе всезнания взгляд Изабеллы. Да, она знала... Она видела эти залитые сургучом пакеты, сердцем ощущала ненависть ко всем этим письмам, к долгим-долгим поездкам супруга... Как боялась, как ждала его одинокими ночами! Ждала и мучительно думала. Зачем все эти метания по странам Европы ее мужу - великому живописцу? Почему он не с ней, не с детьми, не со своими полотнами? Все-все видела госпожа Рубенс. Все. Портрет написан в том же 1625 году, но ведал ли Рубенс, что зловещая чума унесет его Изабеллу?
Нет, никто не мог предугадать столь раннюю гибель этой цветущей женщины.
Прошло два года после посещения Уффици, а я никак не могу забыть именно этот шедевр кисти Рубенса. Именно портрет. Я зрительно уже не могу восстановить всю феерию его огромных холстов, висящих в том же зале. Нет, не колоссальные картины остались в памяти. Глаза, всевидящие, всезнающие глаза Изабеллы Брандт остались со мною навсегда. Умолкли колокола Флоренции. Я брел по гулкой мостовой пьяцца Синьории и думал о магии искусства, берущей в плен тебя всего без остатка. Много, много чудес я видел в этом древнем городе, но два художника владели мною неотступно. Микеланджело и Боттичелли. Они были сыновьями этого города, этого воздуха, и мне казалось порою, что сами их великие души бродят где-то рядом... И только во Флоренции я понял до самого дна всю трагедию одиночества Леонардо - сына Тосканы, проблуждавшего почти всю свою жизнь по чужим дворам и оставившего так обидно мало картин своему любимому и такому далекому от дорог его странствий городу, не понявшему до конца его гений.
Музеи, картинные галереи, памятники старины, бесценные сокровища прекрасного. Что бы делали люди, как бы стали они бедны, если представить себе хоть на миг, что человечество лишилось бы Лувра или Эрмитажа, Ватикана или Дрезденской галереи, Уффици или Третьяковки?
И снова я гляжу сегодня на „Камеристку" и словно ощущаю ее время. Вижу длинные гулкие анфилады дворца и пыльные скрипучие витые лестницы. До меня доносится приторный и горький аромат старинных духов. Я чувствую восторг весенних сумерек и тенистую прохладу дворцового парка. Слышу шорох поспешных шагов, поцелуи. До моего слуха долетают звон шпаг и стоны тайно убитых. Скрипят ржавые петли тяжелых дверей. Отсчитывают минуты старые куранты. Горланит песню пьяная ватага наемников... Летит, летит над Фландрией безудержное веселье кермессы - праздника, в котором душа народа, выстрадавшего под иноземным игом эти часы радости. За всем этим неописуемое, неповторимое, ускользающее и все же остающееся навечно в памяти время.
Неспешно скользит по холсту кисть Рубенса, нанося последние, еле ощутимые, легкие мазки, напоенные драгоценным. лаком, и эти прощальные касания придают чарующую трепетность портрету, а ведь портрет - это бездна, в котором все сложные, еле уловимые грани самой жизни. И главное, человек!
Гуманизм... Вот черта истинного гения, и Рубенс обладал этим свойством в полной мере. И никакая гонка за призрачной властью, никакие битвы за богатство, которое в конечном тоже эфемерно перед лицом смерти - ничто не вытравило из него любовь к жизни, к человеку. И это святое и доброе чувство выражено в "Камеристке". Он нашел в ней человека, юного и мудрого, заблуждающегося и убежденного, прекрасного и изуродованного условностями придворного существования, и все же человека.
Маленькая камеристка инфанты... Ведь она не всю жизнь провела в душных покоях дворца. Она чувствовала и запах взмыленных после бешеной скачки коней и вдыхала аромат цветущих полей Фландрии, она ощущала ласку нежного ветра и видела, как льется кровь, расползаясь темным пятном на белоснежном кружеве. В ее глазах не зря отсверкивает иногда блеск стальных клинков. Она уже не раз ощущала пряную близость опасности. Смерть? Она не так жутка, как страшен поток ежечасном лести, который, кажется, затопил до самых люстр залы дворца, в этом мутноватом аквариуме плавают зловещие рыбы - придворные в яркой чешуе регалий и нарядов, неспешно поводя диковинными перьями-плавниками, показывая иногда острые, как стилеты, зубы ярости, гнева, ненависти. Здесь в роскошных покоях бушуют рыбьи страсти. Тут властвует страх! Крепки каменные мешки темниц. Неотвратим яд измены. Грозен гнев владык. Интриги, старые счеты вельмож, гнусное казнокрадство. Как все это далеко от жизни, бурлящей за стенами дворца! Как бесконечно чуждо это жизни доброго народа Фландрии...
Художник вытер кисти. Вечерело. За высокими окнами мастерской загорался закат. Глубокие синие тени неслышно прокрались в студию. Мастер взглянул на картину и модель. Два человека глядели на него. Две сестры. Одна, смертная, вздохнула и, присев в глубоком реверансе, исчезла. Вторая осталась с Рубенсом навсегда. Пройдет полтора десятка лет, и великий художник, оплакиваемый Фландрией, покинет грешную землю. А еще через несколько месяцев красавица Елена Фоурмен принесет, уже после его кончины, последнюю дочь, Констанцию Альбертину.
Рубенс оставил людям бесценный дар - сотни своих картин. И среди них портрет маленькой камеристки инфанты Изабеллы. Крохотное зеркало, отразившее огромный мир.
Ленинград... Декабрь. Золотой шпиль Петропавловки. Черное кружево деревьев. Свинцовая Нева. Портал Эрмитажа. Ступени, ступени. Шелест тысяч шагов. Бесконечная анфилада залов. Бесчисленные полотна, скульптуры и, наконец, Pубенс.
«Камеристка». Из оливкового омута фона выступает бледно-розовая жемчужина лика придворной, словно вставленного в белоснежную алебастровую оправу жабо.
Бегут по лицу перламутровые блики, отмечая переходы формы, нежные, трепетные.
Кисть покорна гению Рубенса. Она то кладет широкий мазок, намечая черный тон платья, то метко определяет каплю жемчужной серьги, то точно, как острейшая игла, ставит cверкающие блики на темных зрачках, то, почти неощутимо касаясь поверхности доски, чертит волнистые завитки шелковистых рыже-русых волос прически, то спокойно и широко прописывает фон. Кисть мастера, вновь превратившись в тончайшую иглу, рисует еле заметные черточки ресниц. Тысячи касаний. И ни одного похожего. Как в мире нет ни одного абсолютно схожего листа дерева, так у Рубенса нет ни одного прикосновения, нет ни одного мазка, близкого друг другу. Мастер пишет, как птица, вдохновенно, без нот.
Так в величайшем напряжении сил, всего умения родился этот шедевр. Единственный. Первичный. Неповторимый.
Много, много воды утекло после того дивного и славного для Рубенса 1625 года, года рождения «Камеристки». Только историки помнят имя инфанты Изабеллы - хозяйки юной придворной, но миллионы людей, посещающие Эрмитаж, приезжающие на берег Невы, чтобы встретиться с прекрасным, всегда будут потрясены встречей с «Камеристкой». Они смотрят в прозрачные бездны ее глаз и мгновенно переносятся в тот нелегкий XVII век и чувствуют время, в котором жил и творил мастер.
Время. Воздух времени, которым дышит художник. Эпоха, в которой он творит - все это обозначает силу притяжения, принадлежности каждого мастера своей земле, народу, стране, в которой он живет. Но в том-то и сложность искусства, что за каждым истинно творящим стоит ему одному присущая судьба.
Его жизнь. Вчитайтесь в историю искусства, и вы yвидите одетого в рубище Рембрандта, бредущего по мостовой амстердамского гетто, вы подниметесь по шатким ступеням в его сырую мрачную мастерскую, и сквозь тьму и холод бытия откроется немеркнущее сияние его гениальных полотен, сотканных из пурпура, золота, мрака и света.
Откройте и другую страницу, и вдруг вы окажетесь в толпе окружающих богоравного Рафаэля, славословящих этого любимца и баловня судьбы, столь невероятно быстро победившего своих великих современников в борьбе за лавры первого и столь же рано покинувшего этот грешный и дивный мир, полный венценосных, титулованных злодеев и прекрасных женщин, до краев напитанный благословенным солнцем Италии. Порою проходят десятилетия, а иногда и века, прежде чем в той или иной стране появляется создатель, которому благодарные потомки присваивают короткое, но звонкое наименование - гений.
Как невероятно сложны, как поражающе неисповедимы пути к вершинам искусства, сколько препон, пропастей, извилистых троп, оползней, лавин преграждают путь к этим высотам!
Сколько ложных дорог, буйных вихрей, зыбких и страшных туманов, липких и фальшивых спутников становятся на этой благородной стезе, мешая достижению цели!
Сколько соблазнов, испытаний славой, сколько злых врагов и тупых завистников не помогают, а мешают создателю произведений, которые, иногда лишь пройдя через долгую гряду лет, найдут свое признание! Но все же кто побеждает в этой неимоверно трудной и не всегда безопасной борьбе с препятствиями на пути к вечной славе?
Прежде всего, тот мастер, который умеет подчинить своему искусству мятущегося, одолеваемого тяготами, влюбляющегося и язвимого сомнениями, обуреваемого порою жаждой сиюминутного успеха человека житейского, живущего рядом с человеком-творцом. В их обоюдном упорстве, в их общей творческой страсти в верности служения прекрасному и складывается победа у избравших тернистый путь живописи. Это борение рождает победу духа, воли над всеми сложностями, которые воздвигает перед творцом судьба.
И еще одно великое качество обозначает каждого прошедшего все искусы истинного художника- это труд. Труд каждодневный, непрерывный, бескомпромиссный, титанический, не знающий никаких преград. Иначе еще не бывало в истории. Как бы ни скрывали это порою от современников, как бы тщательно ни прятали от непрошеных соглядатаев эту свою сокровенную тайну созидания творцы, все равно со временем все становится явным и мы узнаем, ценой какой крови, пота, нервов стоило рождение истинного искусства. Только величайшая самодисциплина может дать условия для появления неожиданных и потрясающих своей обнаженной первичностью явлений в искусстве, создание которых по силам лишь мастерам, несущим людям огонь своего сердца.
Тернист, нелегок был путь Рубенса к высотам творчества. Пройдя школу у своих фламандских учителей в Антверпене, молодой живописец почувствовал неодолимое желание продолжить изучение вершин искусства. Он едет в Италию, на родину Ренессанса. Восторгается шедеврами живописи, скульптуры, архитектуры… Питер Пауль прилежно штудирует фрески великого Рафаэля в Ватикане. Постигает тайны построения пространства, ритм и гармонию рисунка и цвета. Пишет копии с полотен Тициана и Веронезе, познавая всю мощь колдовского колорита венецианцев. Творения неистового Тинторетто помогают ему понять магию невероятных ракурсов и секреты создания холстов любых размеров в кратчайшие сроки. Но истинным его кумиром был творец фресок Сикстинской капеллы - Микеланджело. Молодой художник проводит сотни часов в Сикстине, пораженный вихревыми ритмами „Страшного суда” и грандиозной пластикой плафона, где каждая пядь – неодолимая высота искусства. Словом, начинающий художник сделал все, чтобы стать мастером.
И он им стал.
Но, добившись европейского признания и достигнув, казалось, всего, «король живописцев и живописец королей» Рубенс никогда не забывал о сверкающих вершинах Ренессанса. И он дерзал. Всего за три года до кончины ему заказали написать эпизод из жития святого Петра. Рубенс предложил "распятие ногами вверх", утверждая, что это даст «нечто необычное». Прочтя эти строки, я немедля вспомнил замечательную фреску Микеланджело, которую мне посчастливилось видеть.
Ватикан. Капелла Паолина. Огромная роспись "Распятие Петра", созданная семидесятипятилетним Буонарроти. На тяжелом кресте вниз головою пророк. Невыносимо страшен его взор... Трудно допустить, чтобы Питер Пауль Рубенс не знал о существовании этой фрески. Он знал. И мечтал создать свое, равное по мощи решение.
О мечты великих! Все, все, казалось, было у этого корифея барокко. Но Рубенс, как никто, знал о своих слабостях. У него не было святой, яростной цельности Микеланджело. Буонарроти отдал всего себя искусству. Его муза не знала соперниц. Микеланджело многим казался грубым, неуживчивым, почти неотесанным. Но Рубенс, мудрый Рубенс, догадывался об истинной поэтичности, внутренней тонкости, невероятной трепетности души великого флорентийца. Буонарроти не нуждался во внешнем лоске, придворной обходительности. Зато Рубенсу как раз порою не хватало глубины итальянца в решении своих феерических, но часто лишь внешне эффектных картин.
Такова правда.
Могучий Бетховен писал об этом неизбывном стремлении к совершенству: "Подлинный художник... слишком хорошо знает, что искусство безгранично. Он смутно ощущает расстояние, отделяющее его от цели; и, быть может, в ту пору, когда люди восхищаются им, он страдает из-за того, что еще не достиг вершины, откуда излучает сияние величайший гений, подобно далекому солнцу".
Мы не найдем в обширном эпистолярном наследии Рубенса строк, прямо говорящих об этом. Художник был, как всегда, молчалив во всем, что касалось творчества. Но вот слова, выдающие его глубокое отчаяние перед суетой той жизни, которую он вел. Рубенс признается, что он "самый... загнанный в мире человек", и в другом, более позднем письме с облегчением восклицает: „Благодарение богу, вот уже три года, как я со спокойной душой отказался от всего, что не имеет отношения к моему ремеслу".
Последние годы жизни Рубенса... Художник наконец разорвал золотые путы и целиком отдался живописи. Невзирая на недуг, живописец создает один шедевр за другим, идя к своей грезе о совершенстве. Мечтал написать пророка Петра. Но не успел.
Не успел. Трагично, но так обыденно для великих судеб. Хворь измучила мастера и помешала ему сказать все, что он хотел.
Рубенс... Чародей, раскрывший людям волшебный мир красок, радости бытия. Художник, поражающий в своих полотнах открытостью светлого восприятия жизни. Он покоряет нас могуществом человеческой плоти, которая безраздельно царит в его картинах. Мы словно ощущаем, как жаркая кровь кипит в могучих жилах его героев, бьется в сердцах его белокурых богинь. Рубенс, как никто, владел карнацией - искусством писать живое тело. Казалось, что мастер подмешивает в свои краски человеческую кровь. Но секрет живописи Рубенса был не в этом. Тайна его творчества проста. Он знал и умел писать все. Владел оркестром палитры. Решил загадку валеров. Мог работать в одно касание - а-ля прима. Недаром художники XIX века как бы вновь открыли Рубенса. Их поразили его живая, трепетная форма, блистательный прозрачный колорит. Пять-шесть красок звучат у Рубенса так, что перед нами предстает вся симфония, вся радуга нашей земной жизни. Поистине Питер Пауль Рубенс шагнул через века!