Виктор Михайлович Васнецов (1848 - 1926)

рассказ И.Долгополова

ЧАСТЬ 2

„Книжная лавка".

Рынок. Жаркий день. Пыль. Под дощатым навесом книжной лавки развешаны яркие картинки из житий святых. Пачки грубо размалеванных лубков навалены на прилавке. Мятые, грубые, они все же вызывают интерес немногих зевак. Покупатель один - бородатый мужик в сером кафтане, с топором за поясом. Он осторожно и бережно держит в руках лубок с изображением страшного суда. На листе наведены страсти великие.

Мужик вздыхает и чешет затылок. Пожилой священник толкует ему смысл картинки.

- Господи! Что же это с нами будет? - причитает ветхая старуха с надвинутым на глаза платком.

- Ишь ты, глупая, - произносит батюшка, важно растягивая слова, - придет пора, и настанет твой черед предстать перед страшным судом...

Русь... Могучая и бессильная. Воспетая и проклинаемая. Закоснелая в своей отсталости, погрязшая в драме невежества и суеверия.

>Власть предержащие делали все, чтобы свет знания и свободы не достиг широких кругов народа. Васнецов талантливо изобразил обычную жанровую сценку той поры.

Вспоминаются гневные строки Некрасова:

...придет ли времечко,
Когда (приди, желанное!..)
Дадут понять крестьянину,
Что розь портрет портретику,
Что книга книге розь?
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого -
Белинского и Гоголя
С базара понесет?

Жаркое летнее солнце озаряет во всей неприглядности нищету. Воркуют голуби на скате крыши лавки, шелестят листки дубков, вздыхают, охают старухи, звенит трудовая деньга... Мерно текут серые будни провинциальной Руси.

Крамской отмечал умение Васнецова "понимать тип".

Он горячо заклинал молодого художника, разуверившегося в надобности своего искусства:

„Неужели Вы не чувствуете своей страшной силы в понимании характера? Дайте ей простора! Я как теперь помню Ваш рисунок купца, принесшего подарки: голову сахара и прочей провизии к чиновнику и утирающему свою лысину. Да будь это написано только, Вы увидели бы тогда, какая толпа и давка были бы у Вашей картины..."

Убедительно? Может быть.

Но Васнецов грезил о другом пути.

Он свято верил, что должен пробудить в народе чувства гордости и собственного достоинства.

Веру в свои силы и свободолюбие.

Раскрыть перед ним былинные, богатырские образы из героической истории Руси. Он мечтал донести до широкого зрителя русскую сказку, о которой Пушкин сказал:

„Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!"

И это желание сказать новое слово, открыть людям в живописи новую красоту становилось у Васнецова все неодолимей.

Он приобщился к творцам, о которых Лев Толстой сказал:

"Может быть, и рады были бы не мыслить и не выражать того, что заложено им в душу, но не могут не делать того, к чему влекут их две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей".

Это не значит, что Васнецов отрицал добрую роль своих коллег по товариществу передвижников - Мясоедова или Маковского, и, конечно, это никак не означало, что он не признавал большой воспитательной роли жанров типа Хоггарта или Гаварни. Нет. Он просто хотел пойти своим путем.

Правда, до исполнения этого желания еще пройдет не один год... Он покинет Петербург и убежит в Москву, на встречу со своей мечтою. Но впереди было еще одно, последнее усилие, последняя дань жанру.

„Преферанс". 1879 год...

„Трудно мне было, - вспоминал Васнецов, - доделывать эту вещь в Москве. Не было под рукой, когда заканчивал картину, подходящих людей... Петербургского спокойствия и деловитости я у московских игроков наблюдать не мог, москвичи играли как-то торопливо, как бы между делом, а в Питере священнодействовали, видимо, оттого, что им было скучно, что они чувствовали свое одиночество в жизни".

...Глубокая июльская ночь. Тикают стенные часы, отмеряя фантастически нудные, выверенные до предела петербургские будни.

Серые.

Похожие, как близнецы, дни столичной окаянной жизни, жестоко регламентированные, взвешенные до мелочей.

При всей своей внешней респектабельности они состоят из цепи мизерных и крупных подлостей, лицемерия, чинопочитания, пресмыкательства и прочих атрибутов чиновничьей иерархии Российской Империи.

За крытым зеленым сукном карточным столиком красного дерева трое.

Неверный, дрожащий свет свечи озаряет потертые жизнью лица преферансистов, убивающих время.

Всмотритесь в их физиономии - красные веки, дряблые натеки морщин, тонкие прорези губ, привыкших лгать.

Все понимающие и порою ничего не видящие щелки глаз.

Таковы горестные заметы жизни, прошедшей без великих радостей, впрочем, без большого горя...

Мы не знаем доподлинно, читал ли "Губернские очерки" Салтыкова-Щедрина автор картины.

Думается, что да.

Но нельзя не привести два-три абзаца из этого сочинения, настолько метко они рисуют образ чиновника, изображенного на картине Виктора Васнецова „Преферанс":

„Странная, однако ж, вещь! Слыл я, кажется, когда-то порядочным человеком, водки в рот не брал, не наедался до изнеможения сил, после обеда не спал, одевался прилично, был бодр и свеж, трудился, надеялся, и все чего-то ждал, к чему-то стремился... И вот в какие-нибудь пять лет какая перемена! Лицо отекло и одрябло; в глазах светится собачья старость; движения вялы; словесности, как говорит приятель мой, Яков Астафьич, совсем нет... скверно! И как скоро, как беспрепятственно совершается процесс этого превращения! С какою изумительною быстротой поселяются в сердце вялость и равнодушие ко всему, потухает огонь любви к добру и ненависти ко лжи и злу! И то, что когда-то казалось и безобразным и гнусным, глядит теперь так гладко и пристойно, как будто все это в порядке вещей и так ему и быть должно... Но тем не менее действительность представляет такое разнообразное сплетение гнусности и безобразия, что чувствуется невольная тяжесть в вашем сердце... Кто ж виноват в этом? Где причина этому явлению?.."

...Карты сданы.

Снос определился.

Вистующие ждут...

Они сардонически улыбаются, наблюдая за мучениями партнера, имеющего репутацию рохли и мямли. Лысый старичок что-то невнятно бормочет, очевидно, подсчитывая возможные взятки... Нетерпеливо постукивает пальцами визави.

Четвертый партнер встал и потягиваясь подошел к столику с крепительными напитками.

Часы пробили четыре. Светает... Летняя дивная лунная ночь манит своей серебристой прохладой. До слуха играющих свежий ветерок доносит шелест листвы деревьев. Природа зовет: „Оглянись!.." Но тщетно! Громко зевает молодой человек, ошалевший от смертной тоски, от этой пустяковой беличьей жизни в колесе чиновничьей круговерти.

Игра идет по мелкой. Скука... Неотвратимая, как рок. Злая и постная.

Прикрытая внешней комильфотностью и обильно снабженная сделками с совестью. Быт... Дьявольски ординарный, расписанный мелом, как висты.

Бродят тени по пестрым обоям. Скрипят стулья. В саду пропел неведомо откуда взявшийся петух. Прозвенела рюмка, поставленная на поднос. Коптит свеча. Устало глядит на этих пожилых людей, глубоко несчастных в своей собачьей, устроенной неустроенности, молодая дама, заключенная в золотую раму.

Мерно качается маятник, отстукивая минуты, часы, дни и ночи этих безысходных лет обывательского прозябания...

Васнецов написал холст великолепно. Он заявил себя этим полотном как мастер первой руки.

«Скажите Васнецову, что он - молодец за „Преферанс", - передавал через Репина Крамской.

Казалось, как говорят преферансисты, „расклад определился". Жизненный путь ясен. Пиши! Слава, почет, деньги - все эти компоненты у тебя в кармане.

Но как это ни странно, а может быть, даже не столь странно, сколь, по мнению иных, чудовищно - „Преферанс" стал последним жанром в творчестве Васнецова. Больше никогда до самой своей кончины мастер не писал бытовые сюжеты.

В Третьяковской галерее есть зал Виктора Васнецова. „Преферанс" экспонируется на одной стене с огромным полотном „После побоища Игоря Святославича с половцами", датированным 1880 годом... Их разделяет пространство в пять-шесть шагов. Дата их создания разнится всего лишь на один год. Но между ними - бездна.

„После побоища Игоря Святославича с половцами"

Степь...

Сумерки...

Мглистое сизое небо.

Багровая луна встает из свинцового марева.

Поле сечи...

Страшная, неземная тишина окутала необъятную равнину, тела павших воинов, степное разнотравье. Ни одна былинка не колыхнется. Ветер унес лязг и грохот битвы, стоны раненых, яростные крики сражающихся.

Только сухой треск крыльев орлов, бьющихся над трупами, говорит о жизни.

Кажется, еще звенит стрела, пронзившая грудь молодого княжича.

Он мертв...

Его мягкий, почти девичий лик, обрамленный русыми кудрями, горестен и прекрасен. Тонкие брови, густые ресницы не дрогнут.

Сумеречный свет луны отметил глубокие впадины глаз, горький прикус запекшихся губ.

Венком окружили голову павшего витязя склоненные васильки и ромашки.

Привольно раскинулся он на траве.

Мнится, что он спит...

Но не проснется он никогда! Как никогда не проснется и не встанет богатырь, разметавшийся рядом на сырой земле.

Поблескивают шлемы, острые секиры, тяжелые булатные мечи, красные щиты павших русичей.

В призрачной мгле не то бродят одичавшие кони, не то маячат древние курганы.

Быстро темнеет.

Кричат, кричат орлы.

Прилетевший жаркий ветер пошевелил оперение стрелы. Заставил затрепетать синие колокольчики, поиграл в зарослях ковыля. Тесны, тесны смертные объятия воинов.

Скорбны их лики.

Судорогой сведены могучие длани. Глубоко запали невидящие глазницы.

Смерть витает над степью.

Медленно, медленно встает над полем боя кровавый диск луны, озаряя мертвый лик побоища "на реке на Каяле, у Дону Великого"...

Здесь нет живых.

Некому рассказать о страшных часах трехдневной сечи русичей и половцев. Люди ушли. Встают примятые травы. Яростно бьются орлы. Грозная мгла затягивает небосвод. Пахнет гарью и горьким ароматом полыни и сухих трав. В разрывах черных, нависших туч трепещут синие молнии... Вот-вот ударит гром.

Реквием... Оду павшим героям создал Васнецов. Он написал холст небывалый. Это была картина-песня, полотно-былина. В нем явственно звучали строки „Слова о полку Игореве" и музыка Глинки, Бородина... Словом, это была новь!

И вина кровавого тут
Недостало;
Тут и пир тот докончили
Храбрые русичи:
Сватов напоили,
А сами легли
За Русскую землю.

Эти строки из „Слова о полку Игореве" служили как бы эпиграфом к картине. Васнецов создал произведение-памятник великому творению русского эпоса.

Современники, за малым исключением, не поняли этого. Старая история повторялась... Как всегда, больше всех усердствовала пресса. „Современные известия" сетовали:

„Ни лица убитых, ни позы их, ни раны, наконец, - ничто не свидетельствует здесь ни о ярости боя, ни об исходе его".

Рецензент негодовал, зачем это художник потратил такую массу времени и красок на эту невыразительную вещь.

„Московские ведомости" писали:

„Картина производит с первого раза отталкивающее впечатление, зрителю нужно преодолеть себя, чтобы путем рассудка и анализа открыть полотну некоторый доступ к чувству. Это потому, что в нем слишком много места отведено "кадаверизму" (то есть воспеванию трупов)".

Засим автор статьи сообщал, что картина Васнецова напоминает стихи, переделанные прозой...

Чего же можно было ждать от газет, когда даже сам Нестеров чистосердечно признавался:

"Когда Виктор Михайлович пришел к сказкам, былинам... когда о нем заговорили громче, заспорили, когда он так ярко выделился на фоне передвижников с их твердо установившимся „каноном", - тогда новый путь Васнецова многим, в том числе и мне, был непонятен, и я, как и все те, кто любил „Преферанс", пожалел о потере для русского искусства совершенно оригинального живописца-бытовика..."

А что же сказал Крамской, так страстно убеждавший Васнецова не бросать жанр и продолжать „писать тип"?

И тут надо отдать дань чуткости и честности Крамского.

Он сказал Репину: „Трудно Васнецову пробить кору художественных вкусов. Его картина не скоро будет понята. Она то нравится, то нет, а между тем вещь удивительная".

Стасов не понял „Побоища", он не увидел в нем „ничего капитального".

Возмущенный Репин со всем свойственным ему темпераментом немедля написал ему:

"...Поразило меня Ваше молчание о картине „После побоища", - слона-то Вы и не приметили, говоря, ничего тузового, капитального нет. Я вижу теперь, что совершенно расхожусь с Вами во вкусах, для меня это необыкновенно замечательная, новая и глубоко поэтическая вещь, таких еще не бывало в русской школе".

...Было отчего загрустить, если не впасть в отчаяние Васнецову. Огромный труд, большое чувство, вера в свое правое дело - все было поставлено под сомнение.

Не надо забывать и суету житейскую и хлеб насущный. Словом, настроение автора „Побоища" было прескверное. И вот вдруг как будто блеснул луч солнца.

Приходит письмо. Чистяков писал Васнецову:

„Вы, благороднейший Виктор Михайлович, поэт-художник! Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня... Я бродил по городу весь день, и потянулись вереницей картины знакомые, и увидел я Русь родную мою, и тихо прошли один за другим и реки широкие, и поля бесконечные, товарищи детства... семинаристы удалые, и Вы, русский по духу и смыслу, родной для меня! Спасибо, душевное Вам спасибо...

В цвете, в характере рисунка талантливость большущая и натуральность. Фигура мужа, лежащего прямо в ракурсе, выше всей картины. Глаза его и губы глубокие думы наводят на душу. Я насквозь вижу этого человека, я его знал и живым: ветер не смел колыхнуть его полы платья; он и умирая-то встать хотел и глядел далеким, туманным взглядом".

Чистяков почувствовал самое сокровенное качество живописи Васнецова - создавать у зрителя состояние причастности к истории Родины, делу народному. Полотна художника будили чувство патриотизма, гордости за свою Отчизну.

Виктор Михайлович, удерживая слезы радости, писал ответ Павлу Петровичу Чистякову:

„Вы меня так воодушевили, возвысили, укрепили, что и хандра отлетела, и хоть снова в битву, не страшно и зверье всякое, особенно газетное. Меня, как нарочно, нынче более ругают, чем когда-либо, - почти не читал доброго слова о своей картине".

Итак, "дела давно минувших дней", выраженные пластически Васнецовым в „После побоища", вызвали самые разные чувства - от зубоскальства, недоумения и равнодушия до самого глубокого восхищения и признания.

Это был почин! А что касается шипов и терниев, то без них, как известно, не обходится ни одна новация.

Москва художественная, вершившая вкусами, встретила Васнецова более чем прохладно.

Ему пришлось не раз вспоминать слова Репина, сказанные сгоряча о некоторых москвичах:

„Противные людишки, староверы, забитые топоры...".

И, наверное, новоселу на первых порах пришлось бы очень туго, если бы не счастливая звезда, приведшая его к Савве Мамонтову и Павлу Михайловичу Третьякову.

Алексей Максимович Горький, строгий к людям, дал такую оценку Мамонтову:

...Мамонтов хорошо чувствовал талантливых людей, всю жизнь прожил среди них, многих - как Федор Шаляпин, Врубель, Виктор Васнецов, и не только этих, - поставил на ноги, да и сам был исключительно даровит".

Великолепным заключительным аккордом в истории картины "После побоища" было приобретение ее для галереи П. М. Третьяковым. Это была победа!

Вот строки из воспоминаний дочери Третьякова Александры Павловны, которые открывают нам характер московских вечеров, столько давших формированию таланта Васнецова:

"У нас Виктор Михайлович бывал часто, заходил днем из галереи, а больше вечером. Он бывал почти на всех музыкальных вечерах, которые ценил и любил. ...Нежный, благородный блондин, глубокая натура, много работавший над собой человек с поэтичной, нежной душой. Последнее его лучшее произведение вполне характеризует его: "Слово о полку Игореве". У нас в галерее".

Музыка.

Она нужна была Васнецову как воздух, особенно в те часы, когда порою „дух иногда так смущается, что я начинаю делаться нравственным трусом".

Вот слова, в которых живописец изливает всю свою любовь к музыке:

"Как было бы хорошо для меня теперь слушать великую музыку. Как бы я был рад теперь приютиться у печки, между двумя столиками (мое обыкновенное место) и слушать Баха, Бетховена, Моцарта, слушать и понимать, что волновало их душу, радоваться с ними, страдать, торжествовать, понимать великую эпопею человеческого духа, рассказанную их звуками!"

"Музыку часто слышите?" - спрашивает он у художника И. С. Остроухова. - А я редко, очень, очень; она мне страшно необходима: музыкой можно лечиться".

Так трудно преодолевал художник душную атмосферу петербургского жития.

...И снова зал Васнецова в Третьяковке. И снова и снова сотни, сотни людей подолгу стоят у картин художника, о чем-то думают, шепчутся, вздыхают, улыбаются...

Всего десять шагов отделяют „Преферанс" и „После побоища" от висящей напротив „Алёнушки", и опять лишь год разделяет даты их создания.

И опять бездна... И опять невероятная новь открытия.

Да, поистине семимильными шагами начал шагать вятич.

Вот что значит, наконец, обрести свою, единственную песню!

Не верится, что автор „Аленушки" мог всего лишь два года назад написать „Преферанс", - настолько они полярны, далеки по мироощущению.

Надо было очень возненавидеть серый мир буржуазных петербургских будней,чтобы с такою силой открыть людям окно в новый, неведомый доселе в живописи мир сказки, былины.

„Алёнушка"...

Осень. Холодная заря тонкой стрелой пронзила низкое пасмурное небо.

Недвижен черный омут.

Страшен дремучий лес. На берегу, на большом сером камне - Алёнушка, сирота.

Робко подступили к воде нежные тонкие осинки. Неласков омут. Колки зеленые стрелы осоки. Холоден, неприютен серый камень.

Горько, горько сиротинке в этой чащобе. Глушь немая.

Вдруг ветер пробежал по ельнику. Зашелестели, зазвенели листки осинок. Запел тростник, защебетали „малые пташечки - горьки-горюшечки", потекли унывные звуки тоски и печали.

Может быть, слышит Алёнушка плач Иванушки или донес ветер шум костров высоких, звон котлов чугунных, тонкий, злой смех ведьмы.

Каждый из нас с малых лет привык к нежному образу Алёнушки как к чему-то необычайно близкому, вошедшему накрепко, навсегда в еще детский образный наш мир, и сегодня нам трудно поверить, что современники проглядели поэтические качества „Алёнушки", а увидели, как им казалось, анатомические и прочие школьные погрешности полотна Васнецова...

Возможно, в какой-то степени они имели на это право, как и те педанты, которые мерили с вершком высоту суриковского Меншикова.

Думается, что искусство трудно выверить сантиметром или вершком. Тут вступают категории более сложные - поэтичность, музыкальность, народность.

Вглядитесь пристальней.

И вы поверите, что через миг из темной бездны омута может выплыть кикимора или добрая Царевна-Лягушка. Вслушайтесь... И до ваших ушей долетят звуки летящей Бабы Яги.

А из зеленой мглы ельника высунется добрая рожа лешего...

Таков колдовской мир васнецовской картины - реальный и высокопоэтичный, созданный художником, глубоко поверившим с малых лет в чудесную и волшебную ткань русской сказки и с великим простодушием отдавшим эту веру людям.

Вот несколько строк из воспоминаний автора, раскрывающих тайну создания "Алёнушки":

„Критики и, наконец, я сам, поскольку имеется у меня этюд с одной девушки-сиротинушки из Ахтырки, установили, что моя "Алёнушка" натурно-жанровая вещь! Не знаю! Может быть.

Но не скрою, что я очень вглядывался в черты лица, особенно в сияние глаз Веруши Мамонтовой, когда писал „Алёнушку". Вот чудесные русские глаза, которые глядели на меня и весь божий мир и в Абрамцеве, и в Ахтырке, и в вятских селениях, и на московских улицах и базарах и навсегда живут в моей душе и греют ее!"

Игорь Грабарь со свойственной ему четкостью определяет качества картины:

"В. М. Васнецов в 1881 году создает свой шедевр - „Алёнушку", не то жанр, не то сказку, - обаятельную лирическую поэму о чудесной русской девушке, одну из лучших картин русской школы".

Да, действительно Васнецов бесконечно доступен и прост. На первый взгляд даже простоват.

Но лишь на первый взгляд, ибо в основе рождения каждого его холста лежит поэтическая метафора.

Рождение замысла.

Тайное тайных...

"Как это ни кажется, может быть, на первый взгляд удивительным, - сказал однажды художник, - но натолкнули меня приняться за "Богатырей" мощные абрамцевские дубы, росшие в парке. Бродил я, особенно по утрам, по парку, любовался кряжистыми великанами, и невольно приходила на ум мысль: Это ведь наша матушка-Русь! Ее, как и дубы, голыми руками не возьмешь! Не страшны ей ни метели, ни ураганы, ни пронесшиеся столетия!

А уже как дубы превратились в "Богатырей", объяснить не могу, должно быть, приснилось!"

„Я не историк, - говорил Васнецов, - я только сказочник, былинник, гусляр живописи! „Богатыри" мои - не историческая картина, а только живописно-былинное сказание о том, что лелеял и должен лелеять в своих грезах мой народ.

Я не хотел выдумывать, историзовать прошлое, а стремился только показать его народу в живописных образах. Насколько я преуспел в этом, судить, конечно, не мое дело, но всем моим художественным существом я пытался показать, как понимал и чувствовал прошлое! Мне хотелось сохранить в памяти народа былинную Русь!"

Конец XIX века. Середина девяностых годов.

Давно был закончен фриз „Каменный век" для Исторического музея в Москве, работа по-своему уникальная в истории мирового искусства. Подходят к концу грандиозные росписи Владимирского собора в Киеве.

Наконец, Васнецов может исполнить свою заветную мечту: построить дом-мастерскую в Москве. В 1894 году он привозит туда из Киева „Богатырей"...

„Это был один из счастливейших дней моей жизни, - восклицает Васнецов, - когда я увидел стоящих на подставке в моей просторной, с правильным освещением мастерской милых моих „Богатырей". Теперь они могли уже не скитаться по чужим углам, не нужно было выкраивать для них подходящее место в комнате. Мои „Богатыри" стояли, как им нужно стоять, были у себя дома, и я мог подходить к ним и с любого расстояния рассматривать их величавую посадку...

Работалось мне в новой мастерской как-то внутренне свободно.

Иногда даже пел во время работы.

Главное, уж очень хорошо было смотреть на моих „Богатырей": подойду, отойду, посмотрю сбоку, а за окном Москва, как подумаю, - сердце забьется радостно!"

Приближалось пятидесятилетие Васнецова, и художник заканчивает холст к сроку.

В 1898 году „Богатыри" начали свою вечную жизнь.

Алексей Максимович Горький писал Чехову в 1900 году:

„Я только что воротился из Москвы, где бегал целую неделю, наслаждаясь лицезрением всяческих диковин, вроде Снегурочки и Васнецова, Смерти Грозного, Шаляпина, Мамонтова Саввы... для меня театр и Васнецов дали ужасно много радости.

Васнецов кланяется Вам. Все больше я люблю и уважаю этого огромного поэта. Его Баян - грандиозная вещь. А сколько у него еще живых, красивых, мощных сюжетов для картин. Желаю ему бессмертия!"

Как часто, вглядываясь в экран цветного телевизора, обыденно и четко демонстрирующего панораму красноватого марсианского пейзажа, переданного нашим космическим аппаратом, или видя плавающего в черной бездне космонавта, окруженного голубоватым сиянием, задумываешься над удивительным парадоксом, происходящим в современном искусстве.

Казалось, что фантастические будни цивилизации конца XX века необычайно расширили представление о человеке.

Все это могло бы подсказать живописцам темы новые, романтические, связанные с мечтою многих поколений людей.

Ведь, по существу, легендарный Икар ныне стал явью...

Но, как ни странно, наша живопись сегодня обладает скорее подчеркнуто прозаическими сюжетами, нежели чертами поэтичности или романтики.

Но это, однако, никак не означает, что миллионный зритель утратил вкус к легендам, сказкам.

Наоборот, именно в восьмидесятые годы нынешнего машинного века особенно ясно определилась неодолимая тяга посетителей музеев и галерей к искусству Виктора Васнецова, Михаила Врубеля, Михаила Нестерова, Николая Рериха...

Это стремление людей к поэтичности старых сказаний, мифов, былин необычайно современно, ибо отражает влечение духа человеческого к мечте. Именно в наши дни особо фундаментально предстает во всем значении искусство Виктора Васнецова, сумевшего поистине с неподражаемой силой прозрения проникнуть в духовный мир Руси, отразить в своих полотнах не только вчера, но и завтра своей Родины.

ЧАСТЬ 1

В. Васнецов